Вадим ЧЕРНЯК БОЛЬНИЦА <поэма> Когда в переполненной палате невралгической клиники тебе вдруг припомнилась жёлтая, сожжённая солнцем степь, ползущие по ней колонны автомашин, пушки, полевые кухни, радиорелейные установки, крытые брезентом; тягачи, бронетранспортеры и легковые газики, ты хотел лишь – поточнее восстановить в памяти, как все это было тогда – двадцать три года назад. И ты заставил себя снова увидеть дорогу на №-ский полигон – всю изуродованную колесами и гусеницами, и белеющие по её обочинам ромашки, и черную пыль, клубящуюся далеко в степи, где терялись, словно уходя в небытие, колонны автомашин... И – другую степь, голую и заснеженную, взявшую в кольцо строящийся город, и мутное серое небо над ней, сливающееся у горизонта со снегом. Тебя оглушило тогда удивительное ощущение полной тишины, казалось, будто находишься в середине огромного молочного шара, и всё, что осталось от тех дней, связано с ощущением полной тишины. Не принадлежа ни к какому литературному лагерю, стремясь в стихах, как и в жизни, по возможности остаться частным лицом, сколько раз ты задумывался над тем, какую плату за это потребуют обстоятельства? Она оказалась смехотворно невысокой. Впрочем, пока, быть может, ты оплатил только эпиграф... Expertо crede[1] В марте грязь шелушилась по грядам, а
с апрелем вступила в права, разметавшись
по весям и градам, потрясающая
синева. Стали
яростней краски рассветов, и
с бескрайней весной заодно тени
чёрных по сути предметов голубеют,
как горы в кино. Небо
звонко, высоко, открыто и
немного похоже на щит – ослепительного
колорита, и
от этого сердце стучит. Над
равниною, над перекрестьем магистралей,
над пеною вод, над
промытым дождями предместьем сизый
голубь, как яхта, плывёт. Словно
тучи прошли по России и
пропали в пределах иных, и
глаза удивительно сини у
детей и душевнобольных. 1 Вот – это
каменное зданье. Вот
– комья
бурые земли. Ремонт... Разорвано
сознанье. К
чему тогда слова, названья? Я
помню: утром привезли. Был
ветер сильный и холодный, был
непременный ритуал дурацкой
процедуры водной, хоть
и казался чем-то главным – так
я бесславным и бесправным больным
седьмой палаты стал. 2 Вот это
каменное зданье... В
награду или назиданье моя
тревога, мой удел, моя
печаль, моя усталость? Вошёл
– и за чертой осталось всё,
что имел и чем владел. Меня
обули, как могли, худую
телогрейку дали, в
большие книги и реестры всё
записали, занесли привычки,
взгляды, мысли, жесты. Успокоительно
сказали: –
Не так уж плох диагноз ваш. Я
поднялся на свой этаж, и
дверь захлопнулась за мною. Был
вычерчен в окне пейзаж с
нераспустившейся листвою: заводик,
силуэт моста, НИИ
кирпичная коробка и
Яузы, текущей робко, пугающая
нищета. До
горизонта – видел я – огромный
город простирался, и
горько, сколько ни старался, туда
рвалась душа моя, пускай
без долгих размышлений и,
уж конечно, без труда им
был я вышвырнут сюда – не
пламенный борец, не гений, обыкновенный
человек, потомок
ящериц, растений, не
выдержавший напряжений весны,
ударов, потрясений, всего,
чем так богат наш век. В
стране прибавилось калек. Я
знал, как трудно в этом зданьи среди
других, подобных мне, рассчитывать
на состраданье. Терпенье
было там в цене. 3 Итак – в
почти психиатричке: режим,
халаты, чистота. Как
в запоздалой электричке, кругом
все заняты места. Палата
номер семь. Здесь
тихо. И
медленно, день ото дня доброжелательней,
врачиха исследует
всего меня. То
с юмором, а то серьёзней вопросы... Видно,
тем ценней, чем
проще я и скрупулёзней по
делу отвечаю ей. И
думаю над тем, как скоро достиг
спокойствия души. Томясь
в тоннеле коридора, украдкой
курят алкаши. У
них у всех свои заботы, печали,
горести свои. Ждут
четверга или субботы, свиданья
с членами семьи. Весь
день полным-полна курилка. Чего
ни обсуждают тут? Нежданно
радость: жив курилка! Другие
так – сидят и ждут. Обед
простой: компот и каша. Зато
почти не вижу снов. По
вечерам гуляет Саша в
сорочке, хоть и без штанов. Что,
неприглядная картина? Но
чем-то трогают до слез наивные
глаза кретина – в
них нет подделки, всё всерьёз. Пить,
есть и спать его работа до
самого скончанья дней. О,
прямодушье идиота, быть
может, ты всего верней! Недаром,
значит, уравняла судьба
решительная нас, и
от него уже нимало не
отличаюсь я подчас. Какой
покой! Аж
скулы сводит. Воспринимаю,
как кошмар, когда
магнитофон заводит полукрасавец-санитар. Веду,
как все, подсчёт неделям и
храпы слушаю в ночи. С
сержантом Геной честно делим свои
домашние харчи. Как
все, лекарства принимаю, шучу,
готовлюсь к Первомаю, забросил
умные тома и
реже, реже вспоминаю: "Не
дай мне бог сойти с ума". 4.
Воспоминание об электричке Дубна
– Москва Рельсы от влаги блестят, и
семафоры мигают. Мимо
сугробы летят, сосны
и ёлки мелькают. Что
там? Ещё Яхрома? Озеро?
Дым над трубою?.. Ах,
не настигла бы тьма до
разговора с тобою! Сосредоточен
и тих я
размышлял не вчера ли: "Как
с точки зренья морали круг
рассуждений моих? В
плоскости же бытовой жизненного
промежутка, – думал
я, – стать
роковой может
потеря рассудка". Думал
я: "Что
же тогда будет
с тобою, Елена?" Мимо
летят провода, тракты,
канала колено, рощица,
блюдечки луж, лента
тропинки отлогой... Думал
я: "Попросту чушь в
голову лезет дорогой". 5 Нет, не так нас Господь замесил! Если
ты не имеешь в наличности ни
желаний, ни воли, ни сил, происходит
стирание личности. Происходит
старенье её, несмотря
на старанье врачебное. –
Не бесплодно ль страданье моё? – тихо
зеркало спросишь волшебное. Нагрешил...
Искупимо ль сполна всё,
что есть и ещё обнаружится – в
дни, когда отликует весна, хлопья
белые снова закружатся? 6 "Дремли, лекарства принимай... Да
ведь потянет к дрёме, когда
встречаешь Первомай ты
в сумасшедшем доме", – так
рассуждал абориген седьмой
палаты, хмурый, обросший,
словно Диоген, в
носках и куртке бурой. Мы
скользких не касались тем как
бы по уговору. Я
вслушивался между тем в
шаги по коридору. Они
шуршали... Тут
как раз с
невнятным междометьем явился
Некто среди нас, став
в разговоре третьим. Он
в прошлом – ротный политрук, и,
стало быть, недаром слова
его вскипали вдруг в
тот день запалом ярым. Как
будто дрогнула броня: читались
гнев и горе, и
отблеск стали и огня в
его туманном взоре. Лишь
после, отдышась с трудом, он
связанно и в лицах поведал
повесть нам о том, зачем
он здесь томится. 7.
Повесть бывшего ротного политрука о
его жизни «Я с детства парень был бедовый. Случайность,
что остался цел. Моя
мамаша – завстоловой, отец
– окрестный участковый, а
сам я делал, что хотел. Не
знал в года перед войною ни
страха, ни печали я. Жил
жизнью грешной и земною. С
войною же совсем иною дорога
сделалась моя. Июль...
Путёвка комсомола... Саратовская
политшкола, где
вместо всяческих наук я
получал другие знанья (в
итоге – каменное зданье!) и
вышел – ротный политрук. Необходимы
подтвержденья? Всё,
как в аптеке: два раненья, контузия
и нервный шок, по
вечерам саднит висок. Есть
и награды от державы. Надену
китель поутру: медали,
звёздочка, две "Славы". Про
"Славы" – это, впрочем, вру. В
багровом зареве салюта теперь
навек погребены труды
и дни былой войны... Благословенная
минута! А
сколько в ней заключено – и
торжество, и боль, и беды, все
перемешано: победы, кровь
и окопное дерьмо. Мы
радовались, пили, пели, стремясь
туда, куда вело нас
трижды проклятое зелье. Вот
тут-то всё произошло. Гудел
девятого барак… Высокий,
стриженный под польку, однополчанин
мой, чудак, спросил: –
За что ты кокнул Кольку? Ужель
не помнишь ничего, ведь
ты ж расстреливал его? Не
сразу вспомнил: было
дело. Приехал
начполитотдела, всё
буйствовал: –
В расход, в расход! – Мой
первый труп в мой первый год... Да,
кокнул Кольку-самострела, чтоб
не позорил третий взвод. ...Рассорились.
Расстались вскоре. Той
ночью я увидел сон: стоял,
как пень, на косогоре, а
прямо предо мною – он. И
глухо щёлкает курок. По
вечерам саднит висок. С
тех пор пошло – я крепко запил, забеспокоилась
родня. Мой
заместитель Груздев Павел катал
телеги на меня. А
я всё пил, не просыхая. Уже
с тверёзой головой, бывало,
встану чуть живой – и
в магазин. Тоска такая! А
Колька, Колька что ни ночь… Короче,
сделалось не в мочь. Спьяна
в милицию явился, направил
заявленье в суд: мол,
так и так, я есть убийца. И
тотчас оказался тут». Раздался
грозный клич: "Обед!", и
прервалась беседа. Когда
обед – не до бесед, ну,
а после обеда сосед-мыслитель
Диоген узнал
у тети Насти, что
друг наш убыл на рентген и
сгинул в одночасье. 8 Какое сегодня число? Не
поголубела ли даль? Не
с западной ли стороны был
ветер? Сухой или влажный? Бессмысленное
ремесло вгонять
за деталью деталь – хоть
будь они трижды верны – в
пейзаж, где детали неважны... Вот
думаю: вдруг "неважны"? Жаль,
нет словаря под рукой. "В
больнице? Ты шутишь! Опом... А
кажется, так и на деле!" Кому
мы – поэты – должны? И
осуждены по какой статье?
На собраньи каком – при
нищенском нашем наделе?! Нет
в мире печальнее мифа, чем
миф про строптивца Сизифа. Не
длинна и не глубока течёт
предо мною река, как
бы затаивши обиду, такая
же нищая с виду. Пора,
засучив рукава, за
труд настоящий приняться! И
строки забыть, и слова, до
истинных истин подняться... Да
будет пасущий коров всезнающ,
умён и здоров, и
мне поручили бы, что ли, в
приветственной выступить роли. ...Дороги
опять замело. Кружится
наш шар на оси. Сменяется
теменью свет. Известны
ль регламенты строже? – Какое
сегодня число? – у
бедного Саши спроси, заведомо
зная, что нет ответа
на это... И всё же... 9.
Монолог равнодушного Бойся равнодушных... Бруно Ясенский и др. Наконец-то всё равно: падать
или подниматься, чем
сегодня заниматься – карты,
водка, домино. Все
проблемы, заодно неудачи
и удачи (хватит!)
так или иначе отметаю...
Решено. Концентрат
или пшено... Всё
равно вино какое, что
за девка под рукою – в
юбке, в джинсах, в кимоно, и
в какой туман окно, и
какое нынче лето, почему
со мною это и
чему оно равно, и
какое там кино на
экранах многоликих, и
в кругу каких великих место
мне отведено. Всё
равно какое дно и
куда поставить ногу, что
давно не слава богу, слава
богу, всё равно. 10 . .
. . .
. . .
. . .
. . 11.
Карнавал У
постового волосы
дыбом встали. Полуживого его
увезли – решили:
устал. А
всего-то – побывал
на карнавале. Десять
дней и ночей в
каменном здании бушевал
карнавал. Все
было чинно. Парадное
шествие, как
на празднике. Лица
в масках. Так
и положено испокон. Тихо
было, участники понимали:
больница. Никто
не гремел, не топал, не
выбрасывался из окон. Нет
ничего внушительней молчаливого
шествия. Какие
костюмы! Сорочка
на Саше бела... Даже
кашель воспринимался, как
происшествие. Персонал
наблюдал карнавал из-за
угла. Было
на что посмотреть: Гена
в форме парадной, у
ротного политрука пять
"Слав" на широкой груди. Бочку
катил Диоген, и
на гармошке трёхрядной Колька
беззвучно наяривал, вышагивая
впереди. Как
нес он гармошку! Не
было чище ноши... Такая с
напутствиями передается
из рода в род. И
все понимали: он
никогда больше не
опозорит свой родной взвод. Груздев
Павел присутствовал. Плакала
тетя Настя. Она
всегда плачет, когда
веселимся мы. Да
что взять с неграмотной, которая не
понимает своего счастья. Могла
бы и мужа позвать, отпустили
бы его из тюрьмы. Зато
к нам в гости прибыл какой-то
Бруно Ясенский, – в
общем, хороший малый, жаль
– дураковат. Мы
ему подобрали хотя
и женский, но
уж точно – самый яркий халат. Санитар
наш – полукрасавец, в
прошлом алкоголик, а
теперь морфинист, игрок, парадом
командовал, простирая
указательный палец в
сторону главной из
всех возможных дорог. А
потом были танцы. И
женское отделение, соответственно
взбудораженное по
весенней поре, из-за
спин оцепления ловило
каждое наше движение, расположась
в отдалении в
форме каре. Десять
дней и ночей гигантского
карнавала... Сколько
в минуты эти прозрело
заблудших душ! Сам
директор больницы нас
поздравлял устало, счастья
в личной жизни каждому
желая к тому ж. А
потом мы спали, спали, И
снилась нам музыка, мирная,
как морской прибой. Жаль,
не все побывали на
выдающемся карнавале. Прозевали. А
мог ведь попасть любой. 12 В той тьме, где не помогут фонари, где
весь словарь: дурдом,
халат, палата, их
было ровно сто пятьдесят три моих –
теперь – товарища и брата. По-разному
сюда они пришли. Иным
уж нету выхода отсюда, поскольку
ни в одном конце земли не
изобретено такого чуда. Мне
попросту чуть больше повезло: могу
опять гулять на вольной воле в
прекрасном мире, где
добро и зло всего
лишь отражение их боли. Прощай,
прощай, палата
номер семь! Ещё
покамест порезвлюсь, помаюсь, хоть
и от доли прежней – насовсем не
отрекаюсь. И не зарекаюсь. Прощальным
жестом поднимаю руку. Спасибо
за приют, за
то, что мне терпения
великую науку освоить
помогла… Хотя
б вчерне. 1977 Публикуется по
самиздатовской книжке 1978 года за выпуском одной главы («На
площади пугали слабоумного…»),
которую поэт и до, и после считал самостоятельным
стихотворением. В начальный вариант
поэмы эти стихи 1965 года были включены под
номером 10 (перед главой «Карнавал»). Переработанный вариант
поэмы с названием «Испытавшему верь» Читатель может найти. в
книге 1989 года. Корректор Дарья Ефимова |